__________
ДУХОВНЫЙ СМЫСЛ
СКАЗКИ1
____
I
Государи мои, люди русские![a]
Какая бы тень ни
набежала на вашу жизнь, — посетит ли вас тревога о судьбе России, придут
ли к вам «мысли черные» о вашей личной судьбе или просто жизнь покажется
«несносной раной», — вспомните о русской сказке и прислушайтесь к ее
тихому, древнему, мудрому голосу.
Не думайте, что сказка есть детская забава, несерьезное
дело для умного человека: взрослый-де выдумывает, маленьким сказывает; а
маленькие слушают и верят; верят, будто было то, чего не было, будто вправду
такое было, чего и быть не могло. И еще не думайте, что взрослые умны, а дети
глупы; и что взрослому надо нарочно «приглупиться» для того, чтобы детям сказку
рассказать; а чтобы для себя, взрослого и умного, сказку прочесть или
создать, — то и приглупляться не стоит... Не обратно ли дело обстоит? Не
от «ума» ли добрая половина нашего горя родится? Да и что такое глупость? И
всякая ли глупость вредна и постыдна? А может быть, есть не глупая «глупость»,
не вредная и не стыдная, а зоркая и верная, желанная и блаженная, по-глупому
начинающая и по-умному кончающая? Может быть, есть две разных глупости: одна
бестолковая, а другая учительная? Одна от праха и грязи, а другая от чернозема?
Одна от слепого самодовольства, а другая от испытующего недоумения? Одна —
глупит от гордости и ведет к пошлости; а другая глупит от смирения и ведет к мудрости…
И вот, именно такова
народная и особенно русская народная сказка.
229
Она ни на что не притязает, никому не
навязывается, ничего не затевает. «Не любо — не слушай»... Она — как
цветок; но не садовый, не взращенный намеренно и искусно, а как полевой цветок,
который сам обсеется, сам укоренится, сам листочки выгонит и чашечку развернет,
Божьим солнышком угрет, Божьим дождичком полит, Божьей птичкою опет, Божьей
пчелке мед свой отдаст. И мед тот, — чудесный, благоуханный, — не
дается гордому умнику из «образованных», а дастся от пчелы только простому и
мудрому пасечнику. И вот, русская народная сказка — как цвет незаметных и
неведомых полевых цветов; а духовный смысл ее — как тонкий и благоуханный
мед: попробуешь и слышишь на языке все неизреченное естество родной
природы — и запах родной земли, и зной родного солнца, и дыхание родных
цветов, и что-то тонкое и богатое, вечно юное и вечно древнее, — все в
сочетаниях неописуемого вкуса и аромата.
Сотни лет
накапливался этот аромат в незаметных и неведомых душах человеческих, в русских
душах, незаметно цветших и неведомо отцветавших на равнинах нашей родины. Сотни
и тысячи лет этому отстою национального духовного опыта, укрытого и
развернутого в русских народных сказках. Пусть история нашего народа
насчитывает всего одну тысячу лет; но возраст народа не определяется памятью
его истории. Ведь это тысячу лет тому назад наш народ опомнился и начал
кое-как помнить себя, — опомнился, приняв христианство и удержав в своей
памяти кое-что дохристианское. Но это дохристианское прошлое его, утраченное
его памятью, не утратилось в его опыте и в его духе. Все прежнее
свое, забытое в виде достоверных событий, незапомнившееся и забвенное, —
он взял с собою и перенес в свою сознательную историю. Это не летопись, не
былина и не бывальщина; не житие и не легенда; — это сказка. Так
это не было; этого всего сроду не бывало. Никогда и нигде не были и не жили эти
царевичи и богатыри, эти серые волки и кащеи, эти Иваны-Дураки и кони
говорящие, эти Бабы-Яги и Змеи Горынычи. Всего этого не было. И тому, кто
присягнул исторической науке, а с наукой духовного опыта порвал;
кто поклоняется доказанному факту и разучился созерцать показанное
обстояние, кто хочет видеть земным, телесным глазом и потому выколол себе
духовное око; кто от чрезмерной «умности» заморил в себе «вещую простоту»
и «заумную глубину»,
230
кто довел свою рассудочную трезвость до того, что утратил
способность хмелеть вместе со своим народом на пиру всепреображающего
воображения — тому пусть будет народная сказка мертва и пусть она кажется
ему глупой...
Итак, пусть сказка
«глупа». Но в глупости своей она скромна; и за скромность ее, что не притязает
она ни на что, и не затевает ничего, и не навязывается никому, — прощается
ей ее глупость...
Пусть сказка
считается «глупой». Но она имеет храбрость быть глупой. И за храбрость
ее, — что не скрывает она своей недостоверности, что не стыдится она своей
простоватости, что не боится она строгих вопросов и презрительных
улыбок, — прощается ей ее глупость...
И еще прощается ей
ее глупость за ее беззаветную доверчивость, за то, что верит она своему
видению, что с серьезным благоговением всматривается она в развертывающиеся
события сказа своего, что живет она своими образами и от них самих ждет
последнего — развязывающего, отпускающего и прощающего вздоха...
И еще прощается ей
ее глупость за ее искренность: ибо как искры летят из костра и озаряют тьму,
так сказочные видения вылетают непосредственно из сердца народного, из его
любви и ненависти, из его страха и надежд; и, вылетая, озаряют повседневную
жизнь, ее серость и беспросветность.
И потому —
грешно и стыдно говорить о «глупости» народных сказок.
Темы сказок живут в
мудрых глубинах человеческого инстинкта, где-то там, в священных подвалах, под
семью-десятью железными столбами, где завязаны узлы национального бытия и
национального характера и где они ждут разрешения, свершения и свободы. В эти
подвалы национального духовного опыта не проникнуть ни гордецу, ни трycy, ни
маловеру, ни криводушному. Но доверчивый и искренний простец, но скромный и
храбрый в своей поэтической серьезности созерцатель — проникают под эти
своды и выводят оттуда рой народных сказок, разрешающих, свершительных и
освобождающих. И для него эти сказки не «выдумка» и не «небылица», а
поэтическое прозрение, сущая реальность и начальная философия. И не сказка
«отжила» свой век, если мы разучились жить ею; а мы исказили свой
душевно-духовный уклад, и мы выветриваемся и отмираем, если мы потеряли доступ
к нашей народной сказке.
231
Что же это за
подступ к сказке? Что надо сделать, чтобы сказка, как избушка на курьих ножках,
стала к лесу задом а к нам передом? Как нам увидеть ее и зажить ею, чтобы
раскрылась нам ее вещая глубина и стал ясен ее подлинный духовный смысл?
Для этого надо
прежде всего не цепляться за трезвый ум дневного сознания со всеми его
наблюдениями, обобщениями и «законами природы». Сказка видит иное, чем дневное
сознание человека; она видит иное и иначе: и меньше, и больше.
И меньше, потому что
она видит только короткие, упрощенные, сконцентрированные обрывки из жизни
героев. Эта краткость — есть результат художественного сокращения:
рассказывается сказка двадцать минут, а охватывает, может быть, двадцать лет.
(Вот почему — «скоро сказка сказывается — да не скоро дело
делается»...); рассказывается сказка где-нибудь за углом, на печке, а герой
побывает и два и три раза в тридесятом государстве. Эта краткость сказки —
художественная; упрощенность ее — стилизующая; сконцентрированность
ее — символическая. Ибо сказка есть обломок народного и всенародного искусства.
Сказка есть уже
искусство: ибо она укрывает и являет за словами целый мир образов, а за
образами она разумеет художественно и символически — глубокие духовные
обстояния. И в то же время сказка еще не совсем искусство: ибо живет
она, передаваясь из уст в уста, и не имеет единого, законченного состава —
ни в словах, ни в образах, то и дело готовая распасться на различные «варианты»
и видоизменения, художественно неравноценные, и закончиться новою, неожиданною
развязкою, не всегда сводящею «концы с концами». Всяк волен рассказывать сказку
по-своему, как ему лучше покажется, и уговор лучше денег: «врать не мешай».
Поэтому сказка есть как бы всенародная тема для личного сновидения;
и эта тема как будто говорит каждому человеку: «вот она я — возьми меня,
если хочешь, и присни себе меня по-своему»... И в этом сказка подобна и мифу,
и песне, и узору для вышивания или для украшения избы и дворца.
Так, миф говорит поэту: «прими меня в свое созерцание и дай мне
окончательную форму и тело художества»; и откликаются на это Гомер, и Овидий, и
Гете, и Вагнер, и Пушкин. Так, народная песня говорит всем певцам и
каждому из нас: «Прими меня слухом в пение души твоей и пой меня из глубины,
как тебе Бог
232
на душу положит»; и
откликаются на это все менестрели, и миннезингеры, и баяны, и народные
композиторы. И так же узор (канвовый, и столярный, и мраморный) как бы
говорит мастеру и мастерице: «Вот я! Твори мною из меня, украшая моими
сплетениями твой быт и твое бытие»; и откликаются на это национальные
вышивальщицы, столяры и резчики, великие флорентийцы, и сиенцы, и бергамаски в
Италии, и славные русские зодчие от Архангельска до Закавказья, от Киева до
Владивостока...
Вот психологическое
место сказки: это искусство, сродное мифу, песне и узору; творчески
рождающееся в той глубине, где живут у человека сновидения, предчувствия и
прозрения. Вот почему рождение сказки есть сразу художественное и
магическое. Она не только живописует и повествует, но и поет. И чем
певучее сказка сказывается, чем нараспевнее она входит в душу, тем сильнее ее
магическое, заклинательное и убедительное действие, тем полнее она захватывает
душу, тем больше она успокаивает, устраивает, освобождает и умудряет ее. Сказка
родится из тех же истоков, что и заклинательные песни магов, с их внушающею,
повелительно-целящею силою; и вот откуда в сказках эти ритмически-настойчивые
повторения фраз, словесных фигур и образов... Именно потому и наши великие
художники, Жуковский и Пушкин, пели свои любимые сказки в стихах, насыщая
всенародный миф силою магической песни и укладывая сказку в
совершеннейший и уже навеки неизменный узор слов.
Так, сказка дает и
гораздо меньше и в то же время гораздо больше, чем дневное
сознание. Природа и дневное сознание имеют свою естественную необходимость
и свои естественные невозможности; а сказка не связана ни этой
необходимостью, ни этими невозможностями. Она имеет свою
«необходимость». Ее необходимость иная, душевно-духовная, внутренняя,
таинственная. Это необходимость сокровенного помысла, предчувствия и сновидения;
и в то же время это необходимость национальной судьбы, национального характера
и национальной борьбы.
Сказка не повинуется
законам вещества и тяжести, времени и пространства. Она повинуется законам
художественной мечты и законам национально-героического (иногда сословно-героического)
эпоса. Она повинуется законам всесильного волшебства и запросам
сверхчеловеческой национальной силы: она слагается по указаниям пророческого
233
сновидения, волевого порыва и созерцающего постижения.
Эти законы таинственны; им можно предаваться, но их не легко
формулировать. Власть же их бесконечна и миропреобразующа. И вот ими-то живет,
слагается и дышит сказка.
Но
слушай: в родине моей,
Между
пустынных рыбарей,
Наука
дивная таится.
Под
кровом вечной тишины,
Среди
лесов, в глуши далекой
Живут
седые колдуны;
К
предметам мудрости высокой
Все
мысли их устремлены;
Все
слышит голос их ужасный,
Что
было и что будет вновь,
И
грозной воле их подвластны
И
гроб, и самая любовь.
(Пушкин).
Для этой власти нет «невозможного»; в
этом мире возможно многое, чего не знает и с чем не считается трезво-дневное
сознание человека. Поэтому уйти в сказку значит уйти от этого дневного
сознания, и от постылых необходимостей, и от проклятых невозможностей внешнего
мира...
Не слушайте же сказку при свете дня или прозаического и
бескрылого сознания. Сказку надо слушать вечером или ночью, в волхвующей
темноте, которая снимает с вещей их знакомый и таинственный вид и придает им
новый вид, неожиданный и таинственный. Сказку надо слушать сумеречным сознанием
на грани полусна и полубодрствования. Навстречу сказке должны раскрыться
погреба и пещеры бессознательного, где душа живет по-младенчески, совмещая
ребенка с мудрецом; где она по-детски «глупа» и не стыдится этой своей
«глупости»; где она по-детски доверчива и искренна, беспомощно вопрошает и
недоумевает, беспомощно страшится и ужасается; где она уже не выдумывает
«нарочно» и не «играет», а уходит в сказку со всей серьезностью и страстностью
надежды и отчаяния; и уже не помнит, что это «игра», ибо на самом деле это уже
не игра, а жизнь, сама жизнь — и борьба, и победа, и совершение.
II
И вот, кто хочет
вправду услышать сказку, тот должен пробиться сквозь толщу своей
душевной прозы и окаменевшей трезвости; или, если угодно, растворить ее; или,
еще
234
лучше, погасить ее так, как задувают свечку — и уйти
в темные недра душевной ночи. Внять иному — по-иному; новому —
по-новому; таинственному — таинственно.
Замечательно, что
опытные и мудрые сказочники хорошо знают это. Вот почему они сказывают свои
сказки голосом глубоким и таинственно-интимным, как бы выпивая их осторожно и
доверительно; вот почему они сказывают их в таинственных потемках и не
позволяют перебивать себя или зажигать свет, а при свете больше не
рассказывают. И именно поэтому они нередко начинают сказку с неожиданной,
крепкой присказки.
Задача присказки
состоит в том, чтобы подготовить душу слушателя, вызвать в ней верную сказочную
установку. Присказка должна спутать обыденный смысл, задуть свечку трезвого,
прозаического сознания и раскрыть душевный слух для сказки, для ее
художественно-прикровенного, символически-мифического смысла. Она вызывает
слушателя из его обыденного мышления, сбивает его с панталыку и опрокидывает
его в бессмыслицу или путаницу, в замешательство и недоумение; а уж оттуда
только ему забрезжит свет и смысл настоящей сказки. Иногда присказка дразнит и
разочаровывает; иногда уговаривает и сулит; иногда вовлекает в сказку плясовым
ритмом, иногда комическим гротеском, иногда вкрадчивым живописанием. Но карты
трезвого сознания она путает всегда.
Вот, например,
присказка, дразнящая и сулящая.
«Начинается сказка
от сивки, от бурки, от вещей каурки. На море, на океане, на острове на
Буяне — стоит бык печеный, возле него лук толченый, а у него в боку нож
точеный, сейчас ножик вынимается — изволь кушать...
И то еще не сказка,
только присказка; а кто мою сказку будет слушать, так тому соболь и куница, и
прекрасная девица, сто рублев на свадьбу, а пятьдесят на прогулянье...» (Сказки
Афанасьева, т. II, стр. 34, 82).
А это означает:
приготовься ко всему и не смей перебивать; тогда все сам увидишь...
А вот присказка
ритмически-плясовая и подготовительная.
«Бабушка Арина, куда
ты ходила? — В Новую деревню. — Что в Новой деревне? — Утка в
юбке, селезень в кафтане, корова в рогоже, нет ее дороже...
Это присказка, сказка
будет впереди. Кудель, кудель, куда ты летела, на кусточек села, на кусточек
села —
235
соловьем
запела... У нас — не так, как у вас — и кудель поет соловьем»...
(Афан., V, 139).
Иными словами:
перестраивай душевный лад, сходи с обыденного ума, ко всему приготовься, ничему
не удивляйся; тогда все и узнаешь...
И вот присказка
сумбурно-драчливая.
«Жили были два
крестьянина! Один — Антон, другой — Агафон. Послушай, брат, —
говорит Антон. — Бедовая туча к нам несется, — а сам как лист,
трясется. — Ну, что ж за беда? — Да ведь град пойдет — весь хлеб
побьет. — Какой град! Дождь будет. — Ан град! — Ан дождь! —
Не хочу говорить с дураком, — сказал Антон, да хвать соседа кулаком. Ни
дождь, ни град нейдет, а у них из носа да ушей кровь льет...
Это еще не сказка, а
присказка; сказка будет впереди — завтра после обеда, поевши мягкого
хлеба» (Афан., III, 75).
И это значит: вот
смешаю тебе все карты, опрокину тебя в бессмысленную драку, так после этого ты
и в сказкины небывальщины лучше поверишь...
А вот еще присказка,
вводящая и вкрадчивая.
«В то давнее время,
когда мир Божий наполнен был лешими, ведьмами да русалками, когда реки текли
молочные, берега были кисельные, а по полям летали жареные куропатки, — в
то время жил был царь, по имени Горох, с царицею Анастасиею Прекрасною»...
Эта присказка как
будто берет душу слушателя за ее детскую ручку и ведет ее с распевным уговором
прямо туда, куда надо — в мир древний и дивный, к самому царю Гороху...
Сказка уж такая: она уводит, развязывая и окрыляя воображение, упояя и вдоволь,
всласть напояя его; а потом приводит назад, заканчивая или обрывая это
изобразительно-вообразительное пьянство — пиянственною же концовкою: «Я
там был, мед-пиво пил; по усам текло, а в рот не попало»... Или еще
выразительнее и протрезвительнее, даже с выталкиванием:
«На том пиру и я
был, мед-вино пил, по усам текло, да в рот не попало; тут меня угощали; отняли
лоханку от быка, да налили молока; потом дали калача, в ту ж лоханку помоча. Я
не пил, не ел, вздумал утираться; со мной стали драться. Я надел колпак, стали
в шею толкать...» (Афан., II, 78).
А это значит: сказка
кончена; протрезвляйтесь, добрые люди, от вашего мечтательного пьянства; все
равно ни я, ни вы взаправду пьяны не были: только по усам текло, в рот-то ведь
236
не
попало... Идет жизненная проза с ее разочарованиями и выгонит всех нас с нашего
сказочного пира взашей...
А все-таки —
был пир... И больше, гораздо больше: было некое паломничество в
волшебные, вожделенные и мудрые края; и оттуда были принесены некие дары.
Что же приносят люди
из этих мудрых краев? И что зовет и влечет их в эти волшебные страны? О чем
спрашивает человек сказку? И что именно она отвечает ему?
Спрашивает человек
сказку о том, о чем всегда и все люди, от века и до века, будут
спрашивать своих родителей, пастырей и Бога; о том, что всем нам важно и
необходимо, без чего трудно жизнь прожить и без чего мы все-таки, в труде и
страданиях, проживаем ее; и уходим из жизни, многого не поняв и не осмыслив; а
под конец жизни вздыхаем: «Прошла жизнь; о, если бы это было прожито начерно, а
теперь бы начать жизнь заново, и жить бы ее начисто!..»
Человек спрашивает
сказку, а она отвечает ему — о смысле земной жизни. Но спрашивает
он, как существо, еще не узревшее и не постигшее Бога. Спрашивает
по-младенчески, беспомощно, недоуменно, коснувшись зла и страха на земле, но не
коснувшись или едва коснувшись ризы Божией; как испугавшееся и задумавшееся
дитя спрашивает маму или няню, — с широко раскрытыми глазами, в которых и
испуг, и тревога, и любопытство, и благоговение; как если бы ответ был легок и
прост; и с тем, чтобы немедленно поверить... А ответ ему дается не из религии,
а из дорелигиозной магической глубины, где инстинкт, художество и опыт жизни
скопили некую национальную, но не последнюю, а предпоследнюю суеверно-языческую
мудрость...
...Что такое счастье?
Само ли оно в жизни приходит или его надо добывать? И что нужно, чтобы добыть
его? Неужели непременно нужны труды, испытания, опасности, страдания и подвиги,
все эти «утруждения великими службами»? И как же слагаются эти испытания и
подвиги? И есть ли на свете люди бездольные и бессчастные? И откуда эта
бездольность и бессчастность? Можно ли ее преодолеть или она суженая, роковая?
И в чем же счастье человека? В богатстве ли? Или в любви к свободе? Или, может
быть, в доброте и правоте? В жертвенной любви доброго сердца?
...Что такое судьба?
Что это значит: умным горе, а дуракам счастье? И какие же это такие —
дураки? Может, они вовсе не дураки? Что это значит: «на роду написано»? И
неужели судьбу нельзя одолеть и человеку остается покорно сидеть у
237
моря
и ждать погоды? Или всякий человек своему счастью кузнец? И как быть человеку в
трудную минуту жизни, когда горько плачется и тужится, а ума ни к чему не
приложить? Как быть человеку на распутье жизненных дорог, и на тропинках
жизненного леса, в беде и в несчастье?..
...А ведь есть в
мире злые силы... Злые существа, посвятившие себя злодеянию; свирепые,
беспощадные, наслаждающиеся своими пакостями, всегда готовые «сломать» или
«съесть» человека... Кто они? Откуда они? И как с ними быть, когда они
появятся?!
— «Вдруг
закрутилося-замутилося, в глаза зелень выступила: становится земля пупом,
из-под земли камень выходит, из-под камня баба-яга, костяная нога, спина
жиленая, на железной ступе едет, железным толкачом погоняет, пестом упирает,
помелом след заметает, сзади собачка побрехивает...» (Афан., II, 94,
95).
Или увидишь ее в
избушке на курьих ножках:
«Лежит — в
одном углу ноги, в другом голова, губы на притолоке, нос в потолок уткнулся»...
«откроет заслонку, достанет жареную Аленку — и на стол: ела-ела,
пила-пила, и выйдет на двор, и станет валяться по траве: — покатаюся,
поваляюся, аленкина мясца наевшись...» (Афан., I, 166; III, 79).
Как тут быть? Что
тут делать?
Или еще эдакое
бывает: «вдруг утка крякнула, берега звякнули, море взболталось, море
всколыхалось... Лезет чудо-юдо, мосальская губа, змей шестиглавый: — что
же, говорит, — на сестрах моих али на дочерях сватаешься?»
(Афан., II, 57, 58).
А то еще —
другая нечисть всякая: вихорь, черт, кащей бессмертный, карлы, ведьмы, мачехи,
разбойники... Да разве всех их пересчитаешь? Откуда они? Что им надо? Можно ли
избежать их в жизни? А раз столкнувшись, что с ними делать? Как одолеть
их — добротой, подчинением и службой? А если они унижать начнут, как одна,
вот, ведьма — Ивана-Царевича пастухом сделала и каждый вечер заставляла
его корову под хвост целовать? И это все терпеть?! Или одолевать их
умом-хитростью-обманом? Или же биться с ними насмерть? Да можно ли их победить?
Или, может быть, весь секрет в том, чтобы их не бояться? А не может ли быть
так, что злая сила вдруг обратится и покается, как вон та злая царевна, что
целый год на каменном столбе у дороги сидела, вязанку сена съела, два чана воды
выпила и полон чан слез наплакала, и покаялась, и Бог ее простил, и Иван-Царевич
ее простил...
238
А то ведь есть еще великие силы —
полудобрые: и Вертодуб, и Вертогор, и Серый Волк, и Ворон Воронович, и
Мужичок-сам-с-перст-а-усы-на-семь-верст... С ними как быть? Ведь это целая
наука жизни!..
...А можно ли жить и
прожить кривдою на свете? И куда кривда ведет? Не сильнее ли она, не выгоднее
ли правды? Или правда лучше и всегда в конце концов победит? И в чем же тогда
понятная таинственная сила правды? Почему содеянное зло всегда или почти всегда
возвращается на голову виновника? А если не всегда, то где же справедливость? И
почему это так бывает, что посеянное добро, хотя бы маленькое семячко добра,
расцветает потом на пути посеявшего человека благоуханными цветами — то
благодарности и ответного добра, то пожизненной преданности, то прямо спасения
от лютой беды? А если не всегда так бывает, то почему? Не правит ли миром некая
таинственная благая сила и каковы законы ее?..
...А как быть с
неравенством на земле? Ведь люди различны и неравны; есть умные, хитрые и
глупые; есть уроды и красавцы, богатые и нищие, цари и мужики, богатыри и
карлики. Справедливо ли это? И почему это так устроено? И вправду ли
низшие — хуже? Или они, может быть, в чем-нибудь лучше высших —
сильнее, храбрее, добрее, умнее, изворотливее, благороднее? А может быть, Иван-Коровий-Сын
и есть самый могучий Буря-Богатырь? Разве не бывают злые цари, жестокие
богачи — и добрые нищие, великодушные мужики, злые красавицы и добрые
уроды? Или разве не бывает так, что чудесная, благородная и умная душа, —
душа-красавица, — скрыта в уродливом теле Зверя-лесного-Чуда-морского? И
неужели нет путей для ее спасения и освобождения? Что же важнее — внешняя
оболочка или незримая красота души? И как распознать, как учуять прелестную
душу у страшилища и уродливую, злую душу у богатой красавицы? Как не ошибиться?
Чему поверить? И кому же надо царствовать в тридесятом царстве —
ничтожному глупцу или доброму и мудрому уродцу в рубище?..
И наконец, правда
ли, что возможно только возможное, а невозможное и в самом деле невозможно? Не
таятся ли вокруг нас, в вещах и в душах, такие возможности, о которых никто не
думает и говорить не решается? Кто сказал, что нельзя летать по воздуху? А если
есть на свете ковер-самолет? Кто сказал, что пространство неодолимо? А вон у
колдуна карета была: «как только сядешь — защурься — глядишь, и уж
дома». Откуда это известно, что нельзя построить дворец в одну ночь?
239
А если можно? А скатерть-самобранка? А
волшебная рубашка? А шапка-невидимка? А молодильные яблоки? А целящая и живая
вода? А неисчерпаемый кошелек? А что если мне ведьма мертвый зуб в голову
впустит или волшебный волосок вставит? А вы пробовали бросить через плечо, в
час смертной опасности, волшебный гребешок или волшебную ширинку? А вы
советовались о своей беде с бабушкой-задворенкой, или со старичком-лесовичком,
или с коньком-горбунком? И откуда это известно, что мы знаем только то, что
знаем, а не больше? И что мы можем только то, к чему мы привыкли? И что тайные
силы не могущественнее явных? А если так, то к чему же призван человек, который
эту «тайну страшную природы» постигнет «светлою мыслью» (Пушкин)? Не призван ли
он стать «победителем темных сил» и войти «в заклятую страну» как избавитель и
пробудитель (Сологуб)?..
Вот о чем спрашивает
человек, и особенно русский человек, свою сказку. И все эти вопросы — о
том, что всегда и для всех: о счастье, о судьбе, о правде и о
зле, о смысле и о путях жизни. И сказка отвечает не о том, чего нет и не
бывает, а о том, что всегда, и теперь есть, и всегда будет, пока
человек будет томиться на земле.
Сказка есть первая,
дорелигиозная философия народа, его жизненная философия, изложенная в свободных
мифических образах и в художественной форме. Эти философские ответы
вынашиваются каждым народом самостоятельно, по-своему, в его бессознательной
национально-духовной лаборатории. И сказки различных народов отнюдь не
повторяют друг друга. Сходны лишь образные темы, и то лишь отчасти; но
не сходны ни вопросы, ни ответы сказок. Каждый народ по-своему томится в земной
жизни; накапливает свой особый, — и дорелигиозный, и религиозный опыт;
слагает свою особую духовную проблематику и философию; вынашивает свое
миросозерцание. И того, кто стучится у дверей, сказка уводит именно к истокам
национального духовного опыта, русского человека по-русски укрепляя, по-русски
утешая, по-русски умудряя... Подумайте только, сколько поколений наших
неведомых и ныне забвенных предков жило и томилось, вздыхало и плакало, пело и
мечтало, вопрошало и боролось — до нас, до нашей памяти, ставя все те же
младенчески-философские вопросы и слагая сказочно-философские ответы на них...
Сколько бед и опасностей, сколько бурь и войн пережито и осмыслено в сказках...
В русских сказках
русский народ пытался распутать и
240
развязать узлы
своего национального характера, высказать свое национальное мироощущение,
наставить своих детей в первобытной, но глубокой жизненной мудрости, —
разрешая лежавшие на его сердце жизненные, нравственные, семейные, бытовые и
государственные вопросы. И сказки русские — просты и глубоки, как сама
русская душа. Они всегда юны и наивны, как дитя; и всегда древни и
мудры, как прабабушка; — как спрашивающее дитя и как отвечающая старушка;
оба — созерцающие младенцы.
Сказка — это
ответ все-испытавшей древности на вопросы вступающей в мир детской души. Здесь
русская древность помазует русское младенчество на не испытанную еще трудную
жизнь, созерцая из древнего национального лона всегда новые трудности
жизненного пути. И благо нам, если мы, сохранив в душе вечного ребенка, умеем и
спрашивать, и выслушивать голос нашей сказки...
Все люди делятся на
людей, живущих со сказкою, и людей, живущих без сказки. И люди, живущие со
сказкой, имеют дар и счастье по-младенчески вопрошать свой народ о
первой и последней жизненной мудрости и по-младенчески внимать ответам его
первозданной доисторической философии. Такие люди живут как бы «в ладу» со
своею национальною сказкою, согласно чудесному и мудрому завету Лескова:
«живите, государи мои, люди русские, в ладу со своею старою сказкою! Горе тому,
у кого ее не будет под старость!» («Соборяне»)...
«Вечером», пишет
Пушкин своему брату, «слушаю сказки и вознаграждаю тем недостатки проклятого
своего воспитания. Что за прелесть эти сказки! Каждая есть поэма»...
В уединении
деревенской жизни наш светлый гений уходил каждый вечер к великому морю
человеческого созерцания, туда, где у русской излучины растет вечно «зеленый
дуб» русской национальной силы и русского национального духа; и мудрый, «ученый
кот», постигший науку тайноведения, мастер песни и ведун сказки, прикованный
«златою цепью» истории к русскому дубу и русскому духу, — пел ему песни
русского бытия и сказывал ему сказки русской жизни...
И мы — томимся
ли мы, ищем ли общения с нашим народом, созерцаем ли мы наши русские судьбы,
философствуем ли о нашем русском несчастии или готовим к претрудной и опасной жизни
наших русских детей, — сядем вслед за Пушкиным под зеленый дуб нашей
России, и пусть наш мудрый кот заведет нам свои песни и скажет свои сказки!
241