II. О СЕРЬЕЗНОЙ КОМЕДИИ
Вот
какова драматическая система во всем ее объеме. Веселая комедия,
предмет которой —
все смешное и порочное, серьезная комедия, предмет
которой —
добродетель и обязанности человека. Трагедия, предметом которой
могли бы послужить наши домашние несчастия; трагедия, предмет
которой —
общественные катастрофы и несчастья великих мира
сего.
Но
кто же убедительно расскажет нам об обязанностях людей? Какими
качествами должен обладать поэт, поставивший себе такую
задачу?
Он
должен быть философом, должен заглянуть в самого себя, увидеть там
человеческую природу, глубоко изучить общественные сословия, хорошо
узнать их назначение и вес, их невыгоды и
преимущества.
«Но
как заключить в тесные пределы драматического произведения все, что
относится к общественному положению человека? Какая интрига может
охватить подобную тему? В этом жанре можно создать то, что мы
называем бессвязными пьесами; эпизодические сцены будут следовать за
сценами эпизодическими и нескладными или, в лучшем случае, едва
связанными между собой ничтожной обрывающейся интригой; но исчезнет
единство, будет мало действия, и еще меньше интереса. Каждая сцена
объединит оба требования, так рекомендованные Горацием3,
но цельности не получится и все произведение будет лишено
насыщенности и энергии».
Если
общественное положение людей дает нам такие пьесы, как, например,
«Докучные» Мольера, это уже немало;
222
но
я полагаю, что из него можно извлечь больше пользы. Не все
обязанности и невыгоды какого—либо звания представляют одинаковую
важность. Мне кажется, что нужно заняться самыми главными, сделать
их основой своей работы, остальное же отнести к деталям. Такой целью
задался я в «Отце семейства», где судьба сына и судьба дочери были
двумя главными стержнями пьесы. Богатство, происхождение,
воспитание, обязанности родителей по отношению к детям, детей по
отношению к родителям, супружество, безбрачие, —
все связанное с положением отца семейства становится ясным из
диалога. Пусть другой автор, обладающий талантом, которого мне не
хватает, вступит на это поприще, и увидите, какую драму он
создаст.
Все
возражения против этого жанра доказывают только одно: что им трудно
овладеть, что это не детская забава и что он требует больше
искусства, знаний, серьезности и силы ума, чем имеется обычно у тех,
кто посвящает себя театру.
Чтобы
правильно судить о произведении, не нужно сравнивать его с другим
произведением. Именно эту ошибку сделал один из первых наших
критиков. Он сказал: «У древних не было оперы, следовательно,
опера —
дурной жанр». Будь он более осторожен или более образован, он мог бы
сказать: «У древних была лишь опера, следовательно, наша трагедия не
хороша». Будь он лучшим мыслителем, он не сделал бы ни того, ни
другого заключения. Нет ли признанных образцов, есть ли
они —
не важно. Есть правила, предшествовавшие всему, и поэтическое
мышление, существовавшее тогда, когда не было еще ни одного поэта;
иначе как бы судили о первой поэме? Была ли она хороша, потому что
понравилась? Или понравилась, потому что была
хороша?
Обязанности
людей —
такой же богатый источник для автора драмы, как и их смешные черты
или пороки; нравственные, серьезные пьесы будут иметь успех везде,
но у развращенного народа —
более верный, чем где бы то ни было. Ведь, отправившись в театр,
люди избавятся от общества злодеев, которые окружают их; там найдут
они тех, с кем хотели бы жить; там увидят они человеческий род
таким, каков он есть, и примирятся с ним. Добродетельные люди редки;
но они существуют. Тот, кто думает иначе, обвиняет себя самого и
показывает, как несчастен он был с женой, родными, друзьями,
знакомыми.
223
Однажды
кто—то сказал мне, прочитав нравственное произведение, которое
увлекло его: «Мне кажется, что я остался один». Произведение
заслуживало такой похвалы, но друзья его не заслужили такой
насмешки.
Когда
пишешь, всегда нужно думать о добродетели и добродетельных людях.
Вас, друг мой, я вспоминаю, когда берусь за перо, вас вижу я, когда
действую. Софи4 хочу я понравиться. Если вы улыбнулись
мне, если она пролила хоть одну слезу, если оба вы полюбили меня за
это еще больше, —
я вознагражден.
Когда
я услыхал сцены из «Мнимого благодетеля»5, в которых
говорится о крестьянах, я сказал: «Вот что будет нравиться всему
свету, во все времена; вот что исторгнет потоки слез».
Действительность подтвердила мое суждение. Этот эпизод целиком
принадлежит к нравственному и серьезному
жанру.
«Пример
с одним удачным эпизодом ничего не доказывает, —
скажут мне. —
И если вы не прервете однообразные речи добродетели болтовней
каких—нибудь забавных персонажей, пусть даже притянутых насильно,
как это делали все, то, что бы вы ни говорили о нравственном и
серьезном жанре, я всегда буду бояться, как бы не получились у вас
просто холодные, бесцветные сцены с унылой и скучной моралью, нечто
вроде проповеди в диалогах».
Окинем
взглядом составные части драматического произведения и подумаем. По
сюжету ли нужно судить о нем? В нравственном, серьезном жанре сюжет
не менее важен, чем в веселой комедии, и трактуется он здесь более
правдиво. По характерам ли? Здесь они могут быть так же разнообразны
и оригинальны, а поэт должен рисовать их еще более ярко. По страстям
ли? Здесь они проявятся с тем большей силой, чем больше интереса
вызывает пьеса. По стилю? Здесь он будет напряженнее, значительнее,
возвышеннее, сильнее и сможет лучше передавать то, что называем мы
чувствами, —
качество, без которого ни один стиль не доходит до сердца. Быть
может, по отсутствию смешного? Но разве безрассудные поступки и
речи, продиктованные плохо понятым интересом или же порывом страсти,
не являются истинно смешным в людях и в жизни?
Сошлюсь
на прекраснейшие места из Теренция и спрошу, в каком жанре написаны
сцены с участием отцов и любовников.
224
Если
в «Отце семейства» я не сумел подняться до значительности своего
сюжета, если действие развивается вяло, а страсти многословны и
нравоучительны; если характерам Отца, Сына, Командора, Жермейля,
Сесили не хватает театральной выразительности, то чья же это
вина —
жанра или моя?
Пусть
возьмется кто—нибудь показать на сцене жизнь судьи; пусть усложнит
свой сюжет, насколько это возможно, но так, чтобы все мне было
понятно; пусть герой будет вынужден, в силу своего положения, либо
пренебречь достоинством и святостью своего звания и обесчестить себя
в глазах общества и своих собственных, либо пожертвовать собой,
своими страстями, вкусами, состоянием, происхождением, женой,
детьми, —
и пусть тогда провозглашают, если хотят, что серьезная, нравственная
драма бездушна, бесцветна и безжизненна.
Нередко
удававшийся мне способ принять решение, к которому я прибегаю всякий
раз, когда привычка или новизна делают суждение мое неуверенным (ибо
и та и другая производят одинаковое действие), состоит в том, чтобы,
охватив мыслью предметы, перенести их из природы на полотно и
изучать их на таком расстоянии, когда они не слишком близки и не
слишком далеки от меня.
Применим
здесь это средство. Возьмем две комедии, одну в серьезном стиле,
другую в веселом. Образуем из них, сцена за сценой, две картинные
галереи и посмотрим, в какой останемся мы дольше и охотнее, где
испытаем мы ощущения более сильные и сладостные и куда захотим мы
скорее вернуться.
Итак,
я повторяю: нравственность, нравственность. Она трогает нас более
задушевно и сладостно, чем то, что возбуждает наше презрение и смех.
Поэт, ты тонок и чувствителен? Коснись этой струны, и ты услышишь,
как зазвучит или дрогнет она во всех душах.
«Значит,
человеческая природа хороша?»
Да,
друг мой, и очень хороша. Вода, воздух, земля, огонь, —
все хорошо в природе: и ураган, что поднимается к концу осени,
потрясает леса, гнет деревья, ломает и рвет сухие ветви, и буря, что
вздымает морские воды и очищает их, и вулкан, изливающий из
разверзнутого чрева потоки пылающей материи, несущий в воздух
очистительный пар.
Нужно
винить жалкие условности, развращающие людей, а не человеческую
природу. Действительно, что может
225
взволновать
нас больше, чем рассказ о великодушном поступке? Где тот несчастный,
кто мог бы холодно выслушать жалобы достойного
человека?
Театральный
партер —
единственное место, где могут слиться слезы добродетельного человека
и злодея. Там возмущается злодей против несправедливостей, которые
сам мог бы совершить, сочувствует горю, которое сам мог бы
причинить, негодует на человека, наделенного его же собственным
характером. Но впечатление получено, оно живет в нас, вопреки нам; и
злодей, уходя из ложи, менее расположен ко злу, чем после отповеди
сурового и черствого оратора.
Поэт,
романист, актер идут к сердцу обходным путем и тем сильнее и вернее
поражают душу, чем больше она открывается сама и поддается удару.
Горести, которыми они трогают меня, вымышлены, —
согласен, но все же они меня трогают. Каждая строка в «Достойном
человеке, покинувшем свет», в «Киллеринском настоятеле», в
«Кливленде»6 возбуждает во мне живой интерес к несчастьям
добродетели и стоит мне немало слез.
Есть
ли искусство более губительное, чем то, которое могло бы сделать
меня сообщником порочного человека? Но, вместе с тем, что может быть
драгоценнее искусства, которое незаметно связывает меня с судьбой
честного человека, вырывает меня из спокойного и приятного
состояния, которым я наслаждался, чтобы повести меня за собой и
увлечь в трущобы, где он ютился, приобщить ко всем злоключениям,
которыми поэту угодно было испытывать его
твердость?
О,
каким было бы благом для людей, если бы все подражательные искусства
задались общей целью и выступили однажды с законами, повелевающими
нам любить добродетель и ненавидеть порок! Философ должен призвать
их к этому, он должен обратиться к поэту, к художнику, к музыканту и
крикнуть им с силой: «Гении, зачем одарило вас небо?» Если они
услышат его, то вскоре картины разврата исчезнут со стен наших
дворцов, наши голоса не будут уже орудием преступления, а вкус и
нравы от этого выиграют. Неужели действительно думают, что
изображение слепых супругов, которые стремятся друг к другу и в
преклонном возрасте, которые со слезами нежности, увлажнившими их
веки, сжимают друг другу руки, ласкают друг друга, можно сказать,
на
226
краю
могилы, не потребовало бы того же таланта и не возбудило бы большего
интереса, чем зрелище страстных наслаждений, опьянявших неопытные их
чувства в юности?